В детской я спал в деревянной кроватке, которая выглядела как клетка, но не была ловушкой. С потолка свисали облака и звезды, окружавшие пухленький полумесяц и пухленькое солнце, по стенам плыли вереницы уточек, нарисованных кем-то, кто никогда не видел уток.
— Вот тебе мое колесо обозрения, — сказала Марни и поставила его на полку в конце моей кроватки-клетки: пластмассовая игрушка, в кабинках которой попарно сидели человечки. Когда Марни поворачивала ключ, кабинки начинали вращаться, поднимались и опускались снова и снова, а механизм игрушки вызванивал мелодию.
— Когда я была маленькая, оно было моим, — сказала она. — Помогало засыпать.
Один из пластмассовых человечков был безголовым.
Каждый вечер, когда приходило время гасить свет, Марни накрывала желтым одеялом меня и ненастоящего медведя. По ее словам, он стоил кучу денег, но ей для меня не жалко. Если его повалить, в нем как будто сердце стучало, а если снова посадить, он рычал. «Тук-тук — гррр, тук-тук —гррр». Я просунулся сквозь прутья кроватки и содрал клювом несколько кусков обоев, чтобы посмотреть, что под ними. Оказалось, там всего-навсего другие обои с рисунком из желтых плетеных картин с розами. Я расклевал и несколько стежков нитки на пузе медведя и повытаскивал оттуда белые шелковистые внутренности. Над окнами окошки поменьше поблескивали разноцветными стеклышками, похожими на листочки, или глаза, или вишневые косточки, или на ягоды, и когда сквозь них просвечивало солнце — настоящее солнце, — на пол ложились цветные пятна. Крошечные отверстия испещряли оконные рамы, половицы, дверцу шкафа и дверь в спальню, из них сыпалась древесная труха и собиралась в бледные кучки. Всю древесину здесь грызли жучки- древоточцы, и однажды дому предстояло обратиться в прах.

Марни и Роб спали в соседней комнате, в кровати под занавесками, которые Марни сшила сама. Там были подушки-думочки, обшитые лентами с крохотными бантиками, и думочки в оборках и кружевах. Думочки в форме сердечек, красные, розовые, атласные, прохладные на ощупь. Думочки с вышитыми маргаритками и мальвой, думочки с вышитыми котиками. На одной подушке был маленький сетчатый кармашек с сухой лавандой, которая уже не пахла. На другой красовался лоскутный домик, на крыльце у него лежал черный с подпалинами пес, а на третьей — загон с множеством овечек, каждая — из настоящей овечьей шерсти. Но все эти подушки были не для удобства, на них никто не лежал. Каждый вечер Марни складывала их на подоконник, а каждое утро, застилая постель, раскладывала точно в том же самом порядке. Клала на место каждую маленькую мягкую думочку. Так уж заведено в домах.
Мне не разрешалось садиться на эту кровать. Она была под запретом. Под строгим запретом. На стене над ней висели в ряд трофеи Роба: девять Золотых топоров.
Была еще свободная комната для гостей, но самих гостей у нас никогда не было, а в сердце дома лежал темный коридор с прогнувшимися половицами и покривившимися от тяжести всего строения стенами. В дальнем конце, возле кухни и детской, находилась холодная тесная ванная, в которой и развернуться толком негде. Там был ржавый обогреватель, пол, выложенный побитой плиткой, с потолка по облупившейся краске ползли вниз пятна плесени, а абажур казался похожим на луну, в которую набились дохлые мотыльки. Под окном с матовым стеклом на холодных когтистых лапах стояла полая белая ванна.
— Я приму душ, — сказала Марни. Сверху полилась вода, хотя неба и не было видно — помню, в те давние дни я каждый раз удивлялся тому, как Марни одним движением руки устраивает дождь. Она сунула пальцы под его капли и сказала: — В самый раз, ни горячо, ни холодно. А теперь кыш.
Я остался на полу и выдергивал нитки из кисточки на краю розового коврика для ванной.
— Тама, — сказала она. Это было мое имя. — Тама, сейчас я буду принимать душ, ты мне тут не нужен.
Я нырнул под ванну, протиснувшись мимо одной из ее ножек. Холод, плесень. Мои коготки оставляли в пыли узоры, а надо мной стучали, барабанили струи воды. Там, в потемках, я много чего нашел: сухое жесткое полотенце для лица, картонную трубочку, пустую внутри, колючий гвоздик. Еще один кусочек кисточки от коврика. Огарок свечи. Паука, которого я съел. А совсем уж глубоко, там, где журчащая труба уходила в пол, была маленькая серебристая бабочка с дырочками в крыльях.
— Тама, — теряя терпение, сказала Марни, — ты очень шалишь.
Я выбрался наружу, отряхнул перья от пыли, Марни смахнула паутину у меня со спины, а я понадеялся, что паук, которого я съел, обычный, а не домашний питомец, потому что питомцев не едят. А потом уронил ей на ногу серебряную бабочку.
— Моя сережка! Я думала, она насовсем потерялась! Роб подарил мне их на нашу первую годовщину. Сам выбирал и все такое. Прицепил их к лепесткам розы, как будто они просто присели на цветок. Ну разве не мило? Хотя, если честно, они не совсем в моем вкусе. Только не говори ему.
Марни посадила меня на туалетный столик, и тут я увидел ее: другую птицу. Ту самую, тень которой заметил в окне, когда только вернулся домой. Я отступил, и птица тоже отступила. Я шагнул вперед, и птица тоже шагнула. Я посмотрел на нее левым глазом и стал ждать, пока она заговорит. Но она просто глядела на меня, поэтому я запрокинул голову, раскрыл клюв и затрещал: «Это моя ванная, это мой дом, это моя Марни, а ты должен уйти». Но когда я снова посмотрел на птицу, она так и стояла на прежнем месте.

— Это ты, — сказала Марни. — Это Тама.
— Это Тама, — повторил я человечьим голосом. Другая птица зашевелила клювом.
— Ты — Тама, — сказала Марни.
— Ты — Тама, — сказал я. Клюв птицы снова задвигался, у нее за спиной все лил и лил дождь, стали подниматься облака пара, а потом появилась другая Марни, показала на мою Марни и заявила:
— Это я. В зеркале. Понимаешь? Это просто стекло. Вот моя расческа. Мой тональный крем. Моя потерянная сережка. И ты, мой Тама. Видишь?
И я клюнул зеркало, оно оказалось просто стеклом, и никакого соперника вовсе не было.
А еще я становился похожим на своего отца.
— Ладно, мы уже много воды зря потратили. Просто…смотри в другую сторону. Молодец.
Она сняла одежду, всю-всю, пока не стала голенькой, как яйцо, и от этого по мне мурашки побежали, я даже перья распушил, как будто это могло помочь ей согреться. Внизу на ее белой спине было черное. Зеленовато- черное. Пурпурно- черное. Иссиня- черное. Совсем черное. Она обернулась через плечо, посмотреть на эти странные отметины в зеркале, и зеркальная Марни тоже на них смотрела, пока ее не скрыл пар. Потом настоящая Марни забралась под воду, задернула шуршащую занавеску и заговорила из-под воды, из-за занавески.
— Мы собрались вместе пять лет назад — Ник и Анжи только-только посадили свой фруктовый сад и позвали нас приехать и поглядеть на него. Приезжайте, говорят, и посмотрите, во что мы вложили все наши сбережения. Ехать по Уайлденесс-роуд, дороге Пустошей. Места там дикие, так что вы точно не проскочите мимо. И когда я ехала по дороге, он мне помахал, я имею в виду Роба, весь такой мускулистый и загорелый, а потом заявился к нам на порог. Сказал, что должен познакомиться с новыми соседями. Маме он с самого начала понравился, она все говорила: «Марни, он выглядит таким надежным, фермер — далеко не самый плохой вариант, и, боже, какой же он красавчик, блондин и сложен хорошо, да будь я на десять лет помоложе…» Я попросила ее прекратить. Он возил меня на мини-гольф и в кино, и на этом, пожалуй, и все. Мама сказала, что тут и без слов все ясно. Ник и Анжи предложили нам устроить свадьбу в их саду, хотя деревца были еще совсем молодые, к тому же январь, жарища в самом разгаре, а я забыла намазаться солнцезащитным кремом. Дурацкая ошибка, сама виновата. Когда я сняла платье, на руках остались белые следы от кружев. Это платье сшила мама, и она очень хохотала, не понимала, какие сильные у меня солнечные ожоги. Роб приносил мне охлажденные полотенца и как можно аккуратнее прикладывал к пострадавшим местам, но мне казалось, что боль никогда не пройдет.

На медовый месяц мы поехали в Мельбурн и там в основном занимались тем, что искали тень. Обратно я вернулась фермерской женой. До этого я на фермах толком и не бывала, не говоря уже о таких, что на возвышенностях и в глубине острова, так далеко от большой воды никогда не жила. Даже не помню, кем хотела стать в детстве: кажется, сперва стюардессой, а потом «Спайс гёрл». Мне всегда нравилось петь. Мы с Анжи устраивали для мамы конкурсы песни, чтобы она выбирала победительницу. Она хвалила нас за отличный контакт со зрителями или за оригинальную подачу или говорила, что мы недостаточно выкладываемся. Роб даже ради спасения жизни не может ничего спеть, но ему нравится меня слушать. Он говорит, что при желании я могла бы добиться успеха как певица. Конечно, просто чтобы сделать мне приятное. В любом случае мне нравится быть женой фермера. Серьезно. Тут такой простор! И небо. А еще я раз в неделю езжу работать в магазин. Совмещаю самое лучшее из обоих миров, городского и сельского. Этот магазин стоит на главной улице, называется «Платья и повседневная одежда от Линетт». Наверное, я бы и сама хотела такой когда-нибудь. Линетт, должно быть, хорошо за семьдесят, но она всегда отлично выглядит. Кольца, шарфики, укладочка, в общем, из тех женщин, которые следят за собой. Она говорит, что я хорошо обслуживаю покупательниц, понимаю их, что у меня на них чутье. Они приходят и говорят: сделайте меня красивой. Ну, я и делаю. Знаю, как замаскировать недостатки, чтобы их никто не увидел, а клиенткам только этого и надо. Тут прикрыть, там задрапировать.
Я прокрался за занавеску и прыгнул под струи воды к Марни.
***
Я ненавидел дни, когда она была на работе. Весь этот простор. И небо. Роб наблюдал за мной своими похожими на речные камешки глазами, будто что-то замышлял, будто хотел отправить меня на бойню, туда, куда отвозил овец, которые только и годятся что на корм собакам. Их так и называют, «кормовые». Марни клала для меня на кухонный стул одну из своих думочек — на ощупь как мех, хоть и не мех на самом деле — и включала радио на столе, чтобы мне не было одиноко. Радио говорило: «Слушайте композицию “Бич бойз”, от которой ноги сами идут в пляс». Оно говорило: «Только до воскресенья десятипроцентная скидка в “Паркете Камерона”». Оно говорило: «Маори хотят всего и сразу. Хотят вернуть свои земли, но пользоваться электричеством, канализацией и всеми остальными благами цивилизации». Перед уходом Марни целовала меня в голову, говорила: «Будь хорошим мальчиком» — и пристегивалась ремнем в дышащем горячими бензиновыми парами серебристом автомобиле, у которого спереди были желтые глаза, а сзади — красные. Меня к этому автомобилю и калачом не заманишь. Я смотрел в окно, как она отъезжает, и гравий хрустел под черными колесами. А потом возвращался на кухню слушать радио.«Глаз» тоже был идеей Марни. Она поставила его на полку в конце моей кровати, которая не была ловушкой, рядом с колесом обозрения, чтобы он мог смотреть на меня, пока я сплю. Он и смотрел, черный, немигающий, и я знал, что Марни меня любит. Если в те дни, когда она была на работе, я вытаскивал внутренности из моего рыкающего медведя или отдирал обои, чтобы посмотреть на скрытые под ними розы, Глаз говорил со мной ее голосом. «Прекрати, Тама, — говорил он. — Не трогай это. Для туалета у тебя есть коробка. Будь хорошим мальчиком». Я научился слушать его и говорил ему новые человечьи слова, выталкивая отрывистые звуки из груди и горла, а он смеялся смехом Марни. Я и самой Марни говорил эти слова, когда она возвращалась домой и клала на меня любящую руку. Должно быть, я лепетал совсем по-детски, мой птичий клюв коверкал че-
ловечьи звуки. Но Марни каждый раз хвалила меня, говорила, что я умный мальчик, раз учусь разговаривать, самый умный мальчик на свете. Поэтому я продолжал стараться.
А по ночам, среди покоя и жуткой тиши, являлись призраки моих братьев, и призрак матери являлся тоже, они пели мне сквозь стекло, их голоса были ветром в соснах, их голоса были дождем, были шелестом и скрежетом, который издавало что-то под землей. Призраки братьев были перьями, только перьями, а призрак матери — только костями. «Смерть от машины, — пели они. — Смерть от голода».


