30 января 1943 года начинались зимние каникулы. Со сна я виновато пробормотала Эрику: «Не сердись, что не встану тебя проводить». Осторожно прикрыв за собой дверь, он вышел на кухню. Сквозь дремоту я слышала его осторожные шаги, позвякивание железного стерженька в полупустом рукомойнике, скрип буфетной створки. Шумы были приглушённые. «Меня берегут, любят», — убаюкивала я себя.
Попив чаю, Эрик вернулся в комнату за портфелем. Надел пальто, нагнулся, поцеловал. Не вырываясь из тёплого полусна, я ответила ему. Я приоткрыла глаза только тогда, когда он выходил из комнаты. Свет из кухни высветил Эрика и впечатал его силуэт в зрительную память. Дверь за ним закрылась. Я повернулась к стене и уснула, не подозревая, что в эти мгновения Эрик уходит из моей жизни навсегда.
Вскочила я около девяти утра. Барбара Ионовна обещала прийти утром, а надо было успеть сбегать на рынок. Между делом вспомнила, что собиралась проверить, нет ли следов: почудилось вчера или кто-то всё же ходил под окном? Потом примерила туфли, подаренные Эриком. Они были впору. Я надела галоши, поспешила на базар и про следы забыла. Мороз во Фрунзе упал. Утра бывали туманные, влажные. А днём уже совсем повесеннему грело солнышко. Путь был неблизкий. Новые туфли стёрли ноги. Обратно шла медленно, вдыхая горную свежесть, стекавшую с гор Алатау.
Не доходя квартала полтора до дому, увидела, как из калитки нашего дворика вышла незнакомая женщина в каракулевом пальто и каракулевой шапочке. «Наконец-то! Валечку привезли!» — закружилось, занялось сердце от радости. Несмотря на стёртые ноги, быстрей заковыляла навстречу женщине, задерживая её выкриком: «Вы к Петкевич?» Женщина в каракулевом пальто утвердительно кивнула головой, остановилась. Дошагав, я распахнула калитку. Валечки не было. Значит, с вестями от неё?..
— Вы откуда? Из Углича? Из Ленинграда? Проходите, раздевайтесь. Садитесь.
Женщина прошла в дом, но не села. Ответ её был неожиданно прозаический:
— Я за вами. Вас срочно вызывает директор института.
— Зачем?
Мелькнула мысль: что-то с Эриком. Потом вспомнила, что меня оповестили о сталинской стипендии. Значит, по этому поводу. Наверное, так положено.
— Хорошо, — сказала я, — но ко мне сейчас должна прийти свекровь. Дождусь её. И приду. Да я вот, видите, ещё и ногу так некстати стёрла.
Гостья без всяких церемоний подошла к этажерке, отыскала там кусочек картона, сложила его раза в четыре и протянула мне:
— Подложите под пятку, и пойдёмте. Он ждёт вас сейчас.
Зачем я так срочно понадобилась директору института? И какая странная женщина! Её беззастенчивое хозяйское поведение коробило. Ничего не ответив, я подложила в туфлю картонку.
— Ну как?
— Благодарю. Лучше.
Наскоро написала Эрику записку: «Меня вызвали в институт. Скоро буду». Почему-то ни слова не оставила Барбаре Ионовне. Подложив под камень ключ и записку, пошла за незнакомой особой. Откуда в нас это вялое непротивление чужой настойчивости и беспардонности? Послушание первому встречному? Подчинение слову, приказу?
Я хромала. Женщина сделала попытку взять меня под руку. Я инстинктивно отклонилась. Всего-навсего надо было переобуться. Я разнервничалась и не сообразила это сделать. Мы молча спустились вниз по улице. Всего полквартала. У обочины стояла легковая машина. Я заметила её, когда возвращалась с рынка, но, охваченная нетерпением — вдруг и правда привезли сестру? — прошла мимо, даже не взглянув, кто в ней сидит. Женщина внезапно остановилась у машины. Твёрдой рукой открыла дверцу и резко сказала:
— Сюда!
В машине сидели двое мужчин в форме НКВД. Всё во мне сбилось, затвердело.
— Почему же вы сразу не сказали? — вырвалось у меня.
— Так лучше.
Я оглянулась. Улица, как беззвучный выстрел, кратко вспыхнула весенним теплом. Я увидела одиноких прохожих. Серая тоска залила нутро. Улица не видит. Улица не понимает. Ей безразлично. Дверца машины защёлкнулась и отсекла меня от естественных связей со всем: средой, устремлениями, привязанностями, даже воздухом, которым человек дышит на свободе, как хочет. «Арест? Да нет! Не может быть...»
Не так давно вызывали приятелей Эрика. Они доложили: интересовались нами. Вызывали когда-то в Ленинграде и моих друзей. Теперь, видимо, решили о чём-то спросить лично меня. Но почему так много людей в машине? Я так и не посмотрела на сидевших рядом мужчин. Дама казалась главной. Сплоховала моя фантазия. Не могла себе представить, чтобы меня явилась выманить из дому особа в каракулевом манто. А я ещё рванулась ей навстречу! Думала, она добрую весть принесла.
Машина катилась вниз, к центру города. Остановилась возле здания НКВД, занимавшего целый квартал. Двое вышли. Третий ждал, когда выйду я. Указали на главный вход. Там деревянный барьер. На посту дежурный:
— Паспорт!
За ним протянута берущая рука — каракулевая дама предупредила, что его надо взять «к директору института». Интуиция образованнее разума. Отдавая паспорт, я почувствовала: отсюда мне выхода нет.
Границы между свободой и неволей на государственных картах СССР не обозначены. В отличие от помеченных, эту заставляют переходить насильно. Внутренний шлагбаум почти беззвучно перерезает человеческие судьбы.
Меня вели по коридорам. Я уже находилась по ту сторону смысла. С папками под мышкой, мимо проносились военные обоего пола. За дверьми кабинетов стучали пишущие машинки. В конце коридора мигал семафорный свет. Военная форма, сапоги, ремни. Учреждение, при мысли о котором я неизменно ощущала страх. Вот оно — изнутри. Толкнув одну из многочисленных дверей, сопровождавший сказал:
— Сюда!
Окна узкого, незначительного на вид кабинета были зарешечены, выходили во двор.
— Сядьте здесь, — было указано на стул у двери.
Пошарив по ящикам письменного стола и что-то взяв, военный ушёл.
Я была предоставлена самой себе. В груди всё тупо ныло. Мысль, как подбитая птица, никуда не могла взлететь, кружилась над тем, что будет с Эриком: придёт на обед, удивится, прочтя записку, начнёт беспокоиться, кинется искать... А куда? То, что за мной приехали трое из этого учреждения, что я очутилась здесь и вот сижу в ожидании неизвестно чего, ко мне словно бы не имело отношения. Втащить свою мысль в этот кабинет я не могла. Да, скорее всего — это вызов. «На окнах, знаешь, решётки. Этот военный нарочно ушёл так надолго, чтобы помучить меня...» — примерно так я расскажу об этом Эрику.
Прошёл час. И два. Взять и уйти... Подойти к барьеру, где отобрали паспорт, и сказать: «Я больше там не нужна». Нет, этим я недолго тешила себя. Я даже не решалась встать со стула. Казалось, в кабинете сотня глаз и ловушек. В конце концов усталость, голод, измученность и возбуждение образовали гремучую смесь. Я стала задыхаться. Вырваться на улицу, куда угодно! Только вон отсюда! Сейчас же! Немедленно! Кипели слёзы, горела голова. И тут военный снова вошёл в кабинет.
— Если я вам нужна, то приду позже. Сейчас мне надо уйти. Там очень волнуется муж, — сказала я срывающимся голосом.
— Придётся подождать столько, сколько нужно будет нам,— отчеканило официальное лицо и мягче добавило банальность: — Мужьям невредно иногда поволноваться.
Он забегал ещё и уходил опять. Терпение истощалось. Снова переходило в бунт. То я храбрилась, то теряла власть над собой от бешенства и протеста. Жажда оказаться вне стен этого дома доводила до умопомрачения. Где-то метался Эрик. Я рвалась успокоить его и быть утешенной им. Но объяснять, что мне устроили пытку ожиданием, почему-то было не надо. Я это знала так хорошо, будто когда-то пережила этот род казни.
Ощущая предельную степень усталости, я вдруг с отчётливой ясностью поняла, не мозгом, а всем своим существом, что терпеть мне отныне придётся много, без конца. Что подобное, бесчеловечное будет в моей жизни теперь всегда. Будет только хуже. И навсегда — хуже. Открылось это как истина. Жестокая и бесстрастная. Ну а я не умела терпеть, не умела сносить бездушие. И я упала духом.
Меня уже держали более десяти часов подряд. На ручных часиках было девять вечера, когда военный наконец расположился за столом и начал опрос: «Фамилия, имя, отчество, год рождения, образование; имя отца, матери, есть ли сёстры, братья, кто муж?» Анкета была заполнена. По моему разумению, он должен был приступить к чему-то главному, ради чего меня сюда привезли. Но он опять ушёл, оставив меня в ночной пустой комнате, за стенами которой уже не стучали машинки и не слышно было шагов.
Только в час ночи военный вошёл в кабинет так, что я поняла: надолго. Он велел мне пересесть к столу. Подняв глаза и чеканя слог, медленно произнёс:
— Петкевич! Вы... а-ре-сто-ва-ны!
Всё живое во мне, вся я мгновенно свилась в клубок, оторвалась у самой же себя от сердца и со страшной скоростью покатилась в какую-то тьму, глухоту, преисподнюю. Удивилась: сколько же пространства заключено внутри! Как долго и как отдельно скатывалось сердце-шар, догоняя меня! Это и есть «то»! То самое страшное на свете, чего я так давно уже боялась. Так человек оказывается на другой орбите, в другом измерении, где даже дышать требуется по-иному. Хотелось упасть. Нейтрализовать, стереть сказанное беспамятством. Была физическая потребность отключиться от ощущения, что жива. Хотя бы сон, в конце концов, хотя бы чтоб никого вокруг и... совсем тихо...
Показав ордер на арест, следователь уселся поудобнее и приготовился работать. Начался первый допрос.
— Итак, Петкевич, расскажите о своей контрреволюционной деятельности. Всё! Всю правду!
Неужели надо отвечать? А я ничего не могу. Даже голос этот слышать не могу.
— Никакой контрреволюционной деятельности не было. Вы ошиблись.
— Мы не ошибаемся. Лучше расскажите всё сами. Ну!
— Мне нечего рассказывать.
— Начните с рассказа о том, — продолжал он, — с каким заданием вы были направлены ленинградским центром во Фрунзе. Что сюда везли? Как фамилия человека, с которым связывались по приезде во Фрунзе? Кто инструктировал в Ленинграде перед отъездом?
В ожидании предстоящего разговора я не перестраивала своё сознание. Необходимости оборонять себя не было. Вся моя жизнь была нараспашку. Я чувствовала себя в состоянии опровергнуть любую ошибку. Но сейчас в невообразимом, чудовищном наборе «Ленинград — центр — Фрунзе» я едва узнавала своё решение ехать к Эрику, приезд во Фрунзе. Значит, эти вопросы всё-таки имели ко мне отношение?
— Дайте сюда вашу сумочку, — потребовал следователь, — и часы снимите с руки. Положите на стол.
Что-то всколыхнулось внутри. Отдать сумочку с десятком мелочей? С ножницами, письмами, пудреницей, на которой выгравировано: «Дорогой Томочке от Давида»? Только что отняли жизнь, а сумочку было жаль.